April 25th, 2013

на (скорое) будущее

В последние два десятилетия так называемое «производство знания» — совокупность художественных практик, основанных не на изготовлении физических объектов, а на производстве дискурса — стало обычным явлением современного искусства. Сейчас вместо традиционной экспозиции все чаще можно встретить художественные исследования или же дискурсивные, перформативные мероприятия (лекции, круглые столы, конференции или выступления), а сами художники все больше пишут диссертацией и участвуют в конференциях. Интервью с куратором Саймоном Шейхом, принявшим участие в конференции Former West в Берлине, о производстве знания в контексте нематериального производства.

544040_474355429303029_1640043915_n
— За последние несколько лет так называемое «производство знания», то есть художественные практики, основанные на исследованиях, публикациях и обсуждениях, а не изготовлении объектов, стало чем-то вроде очередного «изма» современного искусства. <...> Если переход к постфордизму на Западе начался в 60-х и совпал с появлением концептуального искусства, почему расцвет производства знания и так называемых дискурсивных выставок (в русском контексте – «Педагогическая поэма» или «Аудитория Москва») начался только в нулевых?

— Лингвистика — это то, чем характеризуется и реклама, и концептуальное искусство. Но все это было скрыто в истории искусства, особенно не обсуждалось, хотя и предвещало то, что произошло позже. Идея производства знания — это палка о двух концах. С одной стороны, оно может быть артикуляцией специфической художественной и политической практики. С другой стороны, оно может рассматриваться как явление, имманентное условиям производства общества, двигающегося от фордизма к постфордизму, лингвистическому производству и семиотизации капитала.
<...> Эти философы достаточно хорошо описали переход от материального труда к нематериальному и то, как это влияет на возникновение прекаритета, изменение трудовых отношений и разрыв с движениями солидарности. Однако проблема заключается в том, что они хотят сказать, что все производство сейчас является нематериальным. Я не думаю, что ваши лингвистические способности — это то, что вам нужно для такого типа труда.

— <...> слово «умозрительный», проблематизирующее взаимоотношения между двумя регистрами восприятия — оптическим и когнитивным, визуальным и вербальным. Как вы думаете, можно ли провести грань между ними?

— Хорошее слово. По моему мнению, понятие «дискурсивная выставка» проблематично, потому что она не может быть жанром.

— <...> Если бы эта триеннале проходила не на территории искусства, а просто в рамках симпозиума, то туда могли бы подтянуться студенты из разных гуманитарных факультетов. Может быть, понятие «современное искусство» не так уж нужно?

— Полностью согласен. Этот дискурс так или иначе подошел к концу…
В связи с этим разгорелось множество дискуссий о диссертациях художников и степени их научности. Например, в Берлине художественные университеты не имеют аспирантуры, потому что люди из Бранденбургской академии сказали, что искусство не может быть наукой. Напротив, в Великобритании, где я работаю, художественные диссертации начали появляться с конца 70-х годов.
Одна из причин, почему следует заниматься производством знания на территории искусства, — это потому, что оно не связано академическими дисциплинами, которые имеют очень строгие протоколы знания: как это знание должно быть опосредовано и представлено. С другой стороны, существует опасение относительно того, что все эти вещи происходят в искусстве, потому что они не могут проходить где-либо еще. Современное искусство — это место изгнания политики. Вы действительно не можете обсуждать ее в других местах.

попытки исследовать скандал языка

Ларионов получил отличное интервью от Глазовой. И вообще, кажется, у литературного раздела кольты набивается стиль.

Как все ранние стихи, они больше подвержены влияниям извне, поискам себя в культурном пространстве. Отсюда и персонажи, цитаты, ссылки, вообще умничанье. Сейчас у меня отпала в этом необходимость, да и желание, но появилась другая задача: понять, как справиться с собственным опытом, фактами жизни, и как передать этот опыт в словах, чтобы сохранить для будущего прочтения. Все остальное по сравнению с этой задачей отступает на второй план; соответственно и желания сослаться на что-то умное или остроумно пошутить уже нет — ну или как минимум нет в той степени, в которой было раньше. С другой стороны, некоторые тексты, авторы настолько впитались под кожу, что их оттуда уже не вытравить, они и сами стали частью жизни — думаю, разговор с ними, с этими авторами, все еще можно распознать в моих теперешних стихах.

Хорошо, что сейчас мне такие стихи уже не нужно больше писать.

Не могли бы вы поподробнее рассказать о вашем восприятии той стены молчания (ли?), которая отделяет факты жизни от фактов письма?

— Жизнь крутит нами как хочет, разворачивая лицом то к одним событиям, то к другим, и поэтому приходится всякий раз подбирать новое решение — о каких бы событиях ни шла речь, будь то переезд в другую страну, смерть близкого человека или просто встреча с чем-то новым: растением, которого раньше не видел, словом, которого не знал. Чтобы подбирать такое жизненное решение, мне и нужны стихи. <...> Когда это происходит, и сама жизнь меняется тоже: когда Пруст описал механизм невольного воспоминания, вызываемого к жизни запахом, вкусом или обрывком забытой мелодии, этот опыт стал понятен и достижим для гораздо большего числа людей, хотя наверняка многие неясно чувствовали работу этого механизма и раньше, не имея ясного о нем представления.

 Поскольку я ищу в книгах соприкосновения с личным, прожитым и выстраданным человеческим опытом, то и выбор философских книг определяется тем, насколько именно эту задачу ставили перед собой их авторы. Неудивительно поэтому, что я люблю Кьеркегора, Ницше, Вальтера Беньямина, Мориса Бланшо. Не могу сказать, что меня оставляют равнодушной философы, которые занимались, наоборот, вопросами универсальных понятий, как Кант или Лейбниц, но я плохо владею этим языком и хоть и могу восхищаться отдельными мыслями или фигурами в их текстах, но ни пониманием, ни близостью это назвать нельзя.

— Мне нужно срочно закончить работу над книгой о Пауле Целане, о его работе поэта как пишущего читателя, пока я еще не забыла все, что об этом думала <...> Целан называл цитаты «чужеродными телами», т.е. чем-то таким, что, внедряясь в текст, грозит болью, воспалением, в любом случае — вызывает отторжение как минимум до тех пор, пока не усвоится и не перестанет быть чужеродным. У Целана несколько таких «чужеродцев», собеседников, раз за разом вклинивающихся в его стихи: Мандельштам, Гельдерлин, Кафка. <...> Целан цитирует заметку Вальтера Беньямина, написанную в 1930 году, в которой тот предостерегает Штефана Георге и его учеников и указывает на то, что любое тайное общество и его тайная терминология всегда рискуют послужить материалом для идеологии и ее пропагандистских нужд. Так и произошло с как минимум некоторыми знаками и метафорами, использовавшимися кружком Георге: свастика <...> Вот этот скандал языка я и пытаюсь исследовать: как, почему, по каким правилам организуется смысл сказанного и что делать с тем фактом, что смысл не статичен, что история переписывает его вне и иногда даже вопреки намерению автора.

Отчасти эта же идея помогла и мне в новой книге, написанной «для землеройки» — для какой-то утопической землеройки, которая сидит и читает человеческую поэзию по-русски эоны спустя в, допустим, высокотехнологичной подземной библиотеке, когда уж ни одного человека на Земле не осталось. <...> одиночество, о котором я говорю, лежит скорее в другой, нечеловеческой, необжитой плоскости: в той плоскости, где общности нет и в которую отбрасывает того, кто теряет способность связывать вещи в общий контекст и вплетать в этот контекст и себя самого, что бы ни лишало его этой способности, будь это боль, сон, отчаяние, крайняя усталость или что-то еще.

Просто я их люблю, и лис, и землероек, — не только же на человеке замыкаться, раз уж мы рождены в мир, в котором есть и растения, и животные, и камни, и вода, и вулканы, и окаменелости, и межвидовое общение. Например, меня приводит в восторг, что человек может стать членом волчьей стаи, и это не сказка про Маугли, а реальный жизненный факт. Или то, что, например, после нескольких месяцев сосуществования с человеком лисы даже без специального обучения начинают вести себя примерно как собаки: виляют хвостом, лают, узнают хозяина, становятся ему верны. Я из тех, кому отношения людей между собой не заменяют (целиком) интереса к многообразию видов.

До этого я училась на архитектора, это было неправильно, у меня нет нужного таланта. В 1999 году я поступила, уже переехав в Штаты, в аспирантуру и написала магистерскую работу о Целане и Мандельштаме. <...> первая моя реакция была «я не понимаю, я хочу эти стихи понять», а с тех пор само мое представление о том, что такое понимание, очень сильно изменилось — Целан расширил для меня понятие о возможностях, заключенных в языке.