May 2nd, 2013

(раз)отчуждение речи

[ четверг: Самара ]

В прошлые выходные Самарское объединение "Цирк Олимп" провело круглый стол «Поэтическая антропология чужого слова» (в рамках семинара «Антропология поэтического опыта», 26-27 апреля, Самара, дом-усадьба А.Толстого) при участии А. Скидана и других поэтов. К нему же был приурочен опрос по соответствующей теме.

383554_485251928166703_1660237627_n«Чужая речь мне будет оболочкой» - этой строчкой Мандельштама, переосмысленной в свете актуальных поэтических тенденций, можно описать многие авторские поэтики, многие явления современной поэзии. Современный поэт не устает присваивать, осваивать разнообразную чужую речь, наделяя ее поэтическим статусом. Чужая речь – это может быть речь твоих близких, та речь, которая всегда звучит в пределах домашнего мира, это может быть речь «дальних», например, твоих идеологических оппонентов, речь, каждый день звучащая на просторах публичности, это также может быть речь, случайно подслушанная в транспорте у случайных попутчиков. Какая речь интересна современным поэтам: имеющая отчетливую социальную маркировку (социолект), нейтральная (некие общие места, речевые штампы), или быть может, та речь, которая ближе самому поэту, то есть максимально близкая к речи «своей»? Современная поэзия ищет поэтическое в живой естественной речи. Этот поиск может быть методологически выверен, но он так или иначе предполагает особые события слуха, те моменты, когда поэт ловит речь на ее поэтическом качестве. Можете ли Вы в порядке автокомментария как-то типологизировать ту чужую речь, которую используете, если вообще используете? Это речь врага, друга, коллеги, человека Вашего круга, Вашего образа мыслей, сословия или, наоборот, а, может быть это просто нейтральная речь неизвестного обывателя?

Анна Голубкова (Москва)
Мне всегда было сложно ответить на вопрос: что же такое чужая речь. Ведь в сущности любая речь – чужая. Не мы выдумали этот язык, не мы выдумали правила речевого обихода, мы просто ими пользуемся с той или иной степенью успешности. Язык как система коммуникации требует непременного коллективного усилия и совместной работы всех его носителей. И в живой речи как конкретном способе реализации этой системы не так уж много индивидуального, потому что мы, желая быть понятыми, в любом случае вынуждены апеллировать к этому общему. Если бы можно было представить какую-то в полном смысле слова свою речь, то она по необходимости была бы исключительно речью для самого себя, то есть герметически закрытым явлением. И если уж быть дотошно честной, то нужно признаться, что пишу я исключительно чужой речью, не пытаясь привнести в нее элементы личной работы над языком. На данный момент мне вполне хватает тех средств, что в языке уже есть. Возможно, в будущем ситуация изменится, но пока что это именно так.
Впрочем, вопрос ваш касается, на мой взгляд, не столько чужой речи вообще, сколько различных – причем достаточно общих – речевых стилей, жаргонизмов и социально маркированной лексики. И если разбирать мои стихи с этой точки зрения, то в основном я пользуюсь КЛЯ (кодифицированным литературным языком), в который очень люблю включать канцеляризмы, просторечье и ненормативную лексику. «Живая» (на самом деле она, конечно, самая заштампованная) речь с улицы в них попадает редко. Иногда, правда, я подбираю какие-то случайные фразы – именно из-за их иной интонации, которая помогает создать впечатление отчуждения, но это скорее исключение, чем правило.

Алексей Колчев (Рязань)
Человек начинается с чужой речи, попытки этой речью овладеть. Поэт тоже. Только пережив чужую речь как свою, начинаешь чувствовать её как чужую. Внимание к другой речи начиналось обыкновенно: с центона, каким внёс его в русскую поэзию Георгий Иванов. Затем появились вариации на тему: собственный текст вырастал из строки классика, не всегда известной и узнаваемой. Следующий шаг – переход от подчёркнуто поэтического к стихии канцелярского косноязычия, упоительно неловких оборотов официальной речи, неправильных согласований, тяжеловесных формулировок. Иногда толчком к написанию служит научный идиолект, чаще филологический, постструктуралистский. Впрочем, растворяющийся в процессе. Сейчас, кажется, интереснее разговорная интонация, в первую очередь, не лексика, интимная речь, вздох.

Виталий Лехциер (Самара)
С «Книги просьб, жалоб и предложений» вышел я на фиксацию «первичных речевых жанров» (Бахтин), которые слышу каждый день прежде всего в рамках мира домашнего. Это разнообразные просьбы близких мне людей, главным образом жены. Любопытно, что в этих просьбах узнавали себя многие женщины, о чем рассказывали мне после публичных чтений. Разумеется, само название книги, отсылающее к готовому и весьма распространенному формату высказываний (подобная книга была раньше почти повсеместна), тоже ассоциировалось с жестом, вполне концептуальным, жестом присвоения отчужденного и готового речевого факта, устойчивого способа выстраивать свое высказывание. Этот полуконкретистский ход я применял и в «Побочных действиях» (название - типичный оборот из инструкций к лекарствам) и чувствую в нем большой феноменологический драйв до сих пор (радость возвращения к первичности опыта). Как правило пойманная на поэтичности речь другого человека вплетена у меня в рефлексивное письмо, прошитое идиоматическим синтепоном, готовыми речевыми штампами нейтрального сознания. Многие конкретные первичные речевые жанры (реклама в интернете, названия магазинов, вывески над проезжей частью и т.п.) эксплицируются, как ни странно, не только с критически целями, но и служат на деле трамплином для попадания либо в силлабо-тонику, либо просто в поэтическое настроение, когда в принципе любое встречаемое слово опознается как поэтическое.
Довольно долго работая с чужой живой и ситуативной речью (которая звучит здесь и сейчас), я уже постфактум понял, что это почти всегда речь из близкого мне в ценностном отношении мира, это речь обратимая, это те слова и высказывания, которые я мог бы сказать сам и которые говорю в другой ситуации. Ничто не может заставить меня (пока) придавать поэтический статус речам глубоко отвратительным (в моральном или политическом смысле), субъектом которых я не мыслю себя ни в коем случае. Это что-то вроде тех этических и психологических границ поэтической антропологии чужой речи, которые для меня еще существуют. Кроме того ведь дивиденды от подобной практики получает не только поэт, но и сама чужая речь, ее реальные или потенциальные агенты. Поэтическая антропология чужой речи в перформативном отношении состоит в том, что чужая речь трактуется именно как поэтическая, а это в полном смысле акт эстетического дарения, - любая ли речь его заслуживает?
Разумеется, обращение к реальной чужой речи не часто приобретает чисто сказовую форму, чаще оно переплетено с движением в сторону речи своей, в том числе речи внутренней, тем более, у меня во всяком случае, оно почти всегда переплетено с собственным (лирическим) биографическим мотивом. Однако живительные источники фактической чужой речи именно для попадания в событие поэтического кажутся мне безусловными – как на данный момент, так и на дальнюю перспективу.

Павел Арсеньев (Санкт-Петербург)
В качестве предуведомления я хотел бы сказать, что методологический ракурс, задаваемый словосочетанием "антропология (чужого) слова/поэтического опыта" мне кажется очень продуктивным, хотя у меня есть подозрение, что вопрос о чужом слове может часто сводиться к вопросу о конструкции повествующей инстанции (т.е. чем-то, что можно было бы назвать субъектологией). О "чужом слове", использовании сказового письма, и прочем je est un autre сказано уйма. Единственное, что бы я уточнил - это сам выбор именно этой версии лингвистического отчуждения. Ведь даже у Мандельштама есть формулировки, значительно более выбивающие почву из-под ног языкового здравого смысла: "то, что я сейчас говорю, говорю не я / а вырыто из земли, подобно зернам окаменелой пшеницы" ("Нашедший подкову"). А делегирование авторского голоса не предыдущим или воображаемым пользователям языка, но вещи, субстанции, пусть и органической, но явно, сведенной к неживому состоянию, кажется более радикальным проектом самоотмены. Словом, сам нерв авангардного поэтического мышления заключается в переходе к пониманию инстанции высказывания даже не как заключенной в оболочку чужих слов (следовательно уберегающей нечто цельное и аутентичное внутри, но пользующейся неизбежно подержанным тезаурусом - именно это Барт называл "фашизмом языка"), а еще более радикально: как несубстанциональную точку пересечения дискурсивных (и, следовательно, властных) отношений, находящихся в состоянии самокритики, т.е. некое зияние, заимствующее новые дивные языковые миры и одновременно делегирующее голос (та эфемерная привилегия, которой поэты не устают делиться) в пользу иных субъектов и вещей.
Так можно сказать, что Кети Чухров, чья поэтика мне очень близка, вбирает в свои драматические поэмы профанный речевой материал, а можно сказать, предоставляет голос другим в теоретическом смысле этого слова. Насколько я знаю, Кети предпочитает именно этот ракурс. Если первое - это эстетическая интерпретация (как у Вагинова или, например, Дюшана в искусстве, с ним ставшего дискурсивным), то вторая - политическая. Впрочем, выбор того, чему оказывается синонимично чужое - идеологическому, анонимно-обывательскому, обобществленному - тоже в общем является политическим. В своей собственной поэтической практике я вижу необходимость не просто вкраплений, "работы" с чужой речью, в последнее время вполне распространенной, но довольно компромиссной, но полного низвержения себя в чужую речь, методического опрокидывания себя в инаковость, где на самом деле только и может существовать какая-то речевая чуткость. Сказанного уже слишком много, пришло время комбинации и аналитической работы, безоговорочного расщепления.
Я для себя выделяю 2 главных метода такого поэтического телодвижения, одноименных 2 главам моей последней поэтической книжки - "Социолекты" и "Ready-written". Социолекты - это сохранение точки говорения некоей - пусть и "чисто фиктивной, но социально узнаваемой", т.е. фантазматической - субъективности, тогда как RW - это чистый жест фиксации речи, которую нельзя делегировать никакой антропообразной инстанции, неделимый остаток которой остается только в самом жесте назначения, одновременно вполне комбинаторном. На место собирательства ассонансов, кустарности инструментовки и прочего версификаторского ремесленничества, с одной стороны, и вынесения стихов в шум социума с другой (с чем иногда удобно путают левый проект в поэзии), должна прийти чистая процедура и компетенция называния, которое считалось связанным с отправлениями лирической субъективности, но которое явно валится у нее из рук в эпоху коммуникативных актов, опосредованных многочисленными медиальными и социальными интерфейсами. Поэтическое больше локализуется не в умении более или менее удачно зарифмовать "мысли и чувства" или рассказать забавную историю, но в этой компетенции назначения уже готовых речевых отрезков и комбинаций и их экспонирования в качестве объектов.

http://www.cirkolimp-tv.ru/articles/421/chuzhaya-rech-v-avtorskikh-poeticheskikh-praktikakh

PS. Вообще надо сказать, что диалог касательно "чужой речи" идет с самарским сообществом уже какое-то время, в #12 [Транслит] : Очарование клише была опубликована статья Виталия Лехциера "Типы поэтической субъективности и новые медиа", снабженная комментарием редактора отдела критической теории [Транслит] в том же выпуске. Сразу несколько из описываемых типов поэтической субъективности осмыслялись через концепт "чужой речи" (т.н. медиумическая и ситуативная).
Вот еще к теме - статья "Поэт как получатель радио-сигнала" (на материал фильма Ж. Кокто "Орфей")